Лежу на полу, вся в крови

Йенни

Один день перевернул жизнь семнадцатилетней Майи Мюллер с ног на голову. Майя многое готова отдать за то, чтобы знать наверняка — она нужна своей матери. Вот только та словно исчезла с лица земли. В самый неподходящий момент. Это роман о беззащитности юности, внутреннем одиночестве и о том, как важно не оставлять попыток понять друг друга. Йенни Йегерфельд — шведская писательница, специалист в области психологии подросткового возраста. Честность, сострадание и острый юмор сделали ее одной из самых известных шведских писателей. Йенни Йегерфельд — победитель престижной шведской премии Астрид Линдгрен. Роман «Лежу на полу, вся в крови» переведен на несколько языков и получил «шведский Букер» — Премию Августа Стриндберга.

Йенни Йегерфельд. Лежу на полу, вся в крови / Пер. со шведск. Н. Банке и Я. Палеховой. — Москва: Livebook, 2018. — 320 с. ISBN 978-5-6040082-4-9

Фрагмент книги:

Четверг, 12 апреля

Фонтан крови

Без четверти час, четверг, двенадцатое апреля, канун пятницы тринадцатого, по дурацкому суеверию, дня всемирных бед: я только что отхватила себе кусок большого пальца электропилой.

Я смотрю на свой большой палец — вернее, на то, что от него осталось. Анемичная бледность кожи — и розовеющая мякоть внутри. Моя плоть. Деловито констатирую, что отрезала довольно ровно, срез гладкий, это же, наверное, хорошо, да? Я лихорадочно роюсь в закоулках сознания в поисках хоть какой-нибудь информации, способной пригодиться в таком случае, но увы. В голове пусто. Мои познания в области расчлененки весьма скудны. К тому же срез теперь не так-то просто разглядеть из-за фонтана крови, внезапно брызнувшего прямо под потолок. Как маленький гейзер.

Пила с диким лязгом падает на пол. То ли я ее выронила, то ли отшвырнула. Не помню. Я обхватываю большой палец правой рукой, сжав что есть сил. Аж костяшки белеют. Проходит секунда, другая. Я стою и смотрю, как электропила выбивает бешеную дробь по полу, угрожающе потрясая лезвием.

В глазах начинает мельтешить, вроде помех в черно-белом телевизоре, и первый ручеек крови просачивается между большим и указательным пальцами. Как по сигналу, кровь вдруг начинает хлестать изо всех щелей, медленно окрашивая правую руку в ярко-красный цвет. Я сжимаю пальцы еще сильнее, но кровь не остановить. Капли так яростно барабанят по белой поверхности стола, что кажется, будто ее опрыскали из пульверизатора.

Я вдруг ощущаю пустоту в животе, как если бы я оказалась в лифте, у которого вдруг оборвался трос, и вместо того, чтобы плавно взмыть ввысь, обрушиваюсь вниз, на дно шахты. Мне приходится разжать пальцы и ухватиться за спинку стула, чтобы удержать равновесие. Кровь брызжет во все стороны — она фонтанирует, пульсирует и извергается из некогда столь дорогого мне пальца. Накрахмаленная грудь моей белоснежной парадной рубашки окрашивается алыми брызгами.

Черт. Папа меня убьет.

Хм, мне же должно быть больно? Почему же мне не больно?

В эту секунду в пальце разрывается бомба.

Затем еще одна.

И еще.

Меня накрывает яростная раскаленная боль. Просто неописуемая.

Усилием воли я пытаюсь заставить себя дышать, но у меня ничего не выходит. Горло сводит судорога, перекрыв доступ кислорода.

В немой панике оглядываюсь по сторонам. Вся работа в мастерской приостановилась. Никто больше ничего не лепит, не делает гипсовых слепков, не гнет железные листы и не возится с папье-маше. Все ошарашенно пялятся на меня, на лужу свежей крови на полу, на мои окровавленные руки и кровавый отпечаток на спинке стула.

И молчат.

Я не помню, чтобы здесь когда-нибудь было так тихо. Единственный звук, нарушающий мертвую тишину, — это стук пилы, яростно долбящей пол. Железные зубцы по камню.

Такое ощущение, будто я вдруг оказалась под водой на сорокаметровой глубине. Тысячи кубометров воды сковывают тело так, что любые движения даются с невероятным трудом. Картинка становится мутной, расплывчатой, звук пилы — искаженным, как при замедленной съемке. Я смотрю на своих одноклассников. Они плавно колышутся над партами. Как водоросли, успеваю подумать я, прежде чем мне наконец удается набрать в легкие воздух, — и я ору, так хрипло, как будто целый день до этого не открывала рта.

Я ору, широко распахнув глаза, пока в моем пальце один за другим разрываются снаряды. Я кричу, как никогда — вообще никогда — не кричала раньше, кричу и не могу остановиться. Лихорадочно ищу глаза Энцо, но выражение его лица сложно прочитать за защитными очками. Резинка, натянутая на затылок, врезается в кожу, стискивая пухлые щеки под поцарапанными стеклами очков. Он отделяется от застывшей толпы. Движется, как робот, рывками. Не сводя с меня глаз, наклоняется, поднимает с пола нечто маленькое и розовое и протягивает мне. Я не шевелюсь. Тогда он кладет это нечто мне на правую ладонь и беззвучно оседает на залитый кровью пол в каком-то метре от обезумевшей пилы.

Вальтер несется ко мне со всех ног. Мягкие локоны вразлет. Обычно-то он держится с величавым достоинством, но сейчас не тот случай. Я еще никогда не видела, чтобы он с такой скоростью преодолевал расстояние от кафедры до задних парт. Я не слышу характерного стука его каблуков, и он застает меня врасплох, пока я не соображаю, что мой голос, мой дикий непрекращающийся вой, перекрывает все остальные звуки.

Я смотрю на свою правую руку. На странный предмет на моей ладони. Я знаю, чтÓ там, но все равно не могу это осмыслить. Не получается — и все тут. Какой-то… абсурд. Как-то уж слишком противоестественно. Да что там, просто отвратительно.

На моей ладони — часть моего тела. Часть меня.

Кончик моего пальца.

Легкий, словно горошина — ну, может, две. Почти невесомый.

Я не хочу на него смотреть, но не могу отвести глаз.

Верхняя, закругленная часть ногтя в целости и сохранности. В заляпанной кровью подушечке сидит маленькая заноза. Сквозь кровь проглядывает что-то белое — и тут до меня доходит, что это кость. Часть моего скелета.

Я была неправа. Срез совсем не гладкий. Мясо перемолото, как фарш. В глазах на мгновение темнеет. К сожалению, в обморок я не падаю. Пока. Вместо этого к горлу подкатывает неудержимая волна тошноты.

Усилием воли, достойным русской гимнастки, мне удается сдержать рвоту.

Угрожающее клацанье пилы внезапно стихает — это Вальтер выдернул шнур из розетки. В ту же секунду замолкаю и я. Как будто мы с пилой работали от одного источника питания.

Повисает тишина. Гулкая тишина.

Вальтер делает шаг ко мне. Он стоит близко, даже слишком — его порывистое дыхание обдает мое лицо ментоловыми парами. Он сглатывает, и в его серо-голубых глазах я читаю страх. Пожалуй, даже панику. Ее выдают зрачки, мечущиеся из стороны в сторону. Мелкое, едва заметное подрагивание. Так мы стоим несколько секунд, не сводя друг с друга глаз.

И тут раздается какой-то звук. Вроде протяжного поскуливания. Мы с Вальтером одновременно смотрим вниз, на пол. Там лежит Энцо. Как стоп-кадр из фильма ужасов — лезвие пилы застыло в сантиметрах десяти от его правого глаза. На щеке и волосах — кровь. Пятно крови на защитных очках. Моей крови. Его карие глаза широко распахнуты, рот открыт, как будто он собирался закричать, но передумал. Я отмечаю, что молния на его ширинке чуть расстегнута.

Тут раздаются осторожные шаги. Какой-то механический щелчок. Я бросаю взгляд через плечо, и меня ослепляет бело-голубая вспышка.

Щелк.

Симон. Конечно же, это Симон. Он подносит мобильный к моей руке.

Щелк.

Потом нацеливается на лежащего на полу Энцо.

Щелк.

Кровь, защитные очки, ширинка. Все освещается слепящей вспышкой.

Щелк. Щелк. Щелк.

Спохватившись, Энцо закрывает рот. Прокашливается. Подает голос, не меняя своей унизительной позы на полу:

— Ты это… засунь его в рот. Ну, то есть, как его, обрубок. Его так проще будет пришить… я это… где-то слышал.

Перед глазами все плывет. Непрекращающиеся щелчки и голос Энцо отдаются в голове причудливым эхом.

Щелк. Ты это… засунь его в рот…

Я заваливаюсь назад — и падаю, шарахнувшись головой обо что-то твердое.

Щелк.

И тут наконец наступает благословенная тьма.

Диагноз: отрезанный палец

— Ну вот, — произнесла доктор Левин, облокотившись на стол и припечатав меня взглядом. Ее покрасневшие глаза обрамлены толстым слоем туши, неопрятные комки которой придают слипшимся ресницам сходство с мохнатыми паучьими лапками. На носу у нее небольшая царапина, и я успела подумать, что, может, она споткнулась и упала. Может, она вообще алкоголичка.

— В принципе, все готово… Так что…

Красивая темноволосая медсестра, которую, судя по бейджику, зовут Мариам, невольно перебила ее, попросив меня держать ладонь неподвижно. Она подняла мою руку, и я инстинктивно вздрогнула, но тут же расслабилась, не чувствуя боли. С облегчением вспомнила про местную анестезию. Мариам улыбнулась, демонстрируя на редкость безупречные зубы, и осторожно надела мне поверх стежков тонкую сетку с компрессом. Большой палец она обернула слоем ваты.

— Чтобы уберечь от травм, — пояснила она.

Я кивнула, не сводя с нее глаз. Она перевязала мое запястье тонким бинтом, обвивая его вокруг большого пальца теплыми и сухими руками. Доктор Левин сидела со скучающим видом, глаза полузакрыты, как будто она изо всех сил пыталась перенестись в другое место, но это ей никак не удавалось. Она набрала в легкие воздух, собираясь что-то сказать, но сперва окинула нас с Мариам строгим взглядом, чтобы убедиться в том, что на этот раз ее не перебьют.

— Есть еще вопросы?

Я принялась лихорадочно соображать. Как же она меня нервирует.

— Да нет, — ответила я наконец, — вернее… да. Есть. А с пальцем что теперь будет?

— В каком смысле?

— Ну, что вы сделаете с этим, как его… кончиком?

— Ах, вот ты о чем… Выбросим, — честно ответила она, глядя в свои бумаги.

— Как выбросите? — мой голос сорвался на фальцет.

— Так. С ним уже ничего не поделаешь. Надеюсь, ты это понимаешь? Знаешь, как сложно пришить кончик большого пальца, отпиленный пилой, да еще с такими рваными краями? Можешь себе представить, какая это адская работа — сшить нервные окончания, сосуды и все такое прочее? Мы не можем тратить столько усилий ради какого-то обрезка, без которого прекрасно можно обойтись.

Обрезка?

Неужели нет какого-нибудь аккуратненького медицинского термина, при употреблении которого не выворачивает наизнанку?!

— Вот если бы ты, скажем, откусила палец клещами, тогда другое дело. У них срез гораздо ровнее. Проще пришивать.

Я смотрела на нее во все глаза, не веря своим ушам.

— В следующий раз непременно буду иметь это в виду, — ответила я.

— Что? — переспросила она, нетерпеливо барабаня ногтями по столу. — Да и потом, он же весь в занозах, пыли и бог знает в чем еще. Сомневаюсь, что он бы вообще прижился, хотя это, конечно, утешение слабое. Еще вопросы?

Я покачала головой.

— Тогда все, — объявила доктор Левин.

Она сделала пол-оборота на крутящемся стуле, повернувшись ко мне спиной, и тут же принялась начитывать текст в продолговатый диктофон.

— Отчет доктора Мари-Луиз Левин о неотложном посещении пациентки Майи Мюллер. Причина посещения, двоеточие. Отрезанный кончик большого пальца руки.

Она умолкла, откашлялась и посмотрела на меня через плечо. Мариам, похлопав меня по руке, объяснила, что в понедельник нужно прийти на повторное обследование и перевязку, а через десять дней я могу обратиться в районную поликлинику, и там снимут швы. Я кивнула, не отрывая глаз от доктора Левин, которая невозмутимо продолжала диктовать:

— Возраст, семейное положение, двоеточие. Незамужняя девушка, семнадцать лет, запятая, проживает с отцом в Эрнсберге, запятая, родители разведены. Род занятий, двоеточие, учащаяся гимназии Санкт-Эрик в Стокгольме, точка. Не курит, точка. Алкоголь практически не употребляет, точка.

Зато ширяется по полной, мысленно добавила я и не смогла сдержать улыбки.

Она продолжила:

— Описание происшествия, двоеточие. Пациентка выпиливала книжную полку на уроке столярного мастерства электро…

— Это было не столярное мастерство.

— Что?

Голос режущий, как стекло. Узкий прищур глаз. Я представила, как ее паучьи ресницы отделяются от век мохнатыми пучками и медленно карабкаются по щекам вниз.

— Это было не столярное мастерство. А скульптура. Урок скульптуры.

— И почему же ты тогда делала полку?

— Я… мне разрешили. Как бы. Я не очень дружу со скульптурой.

Доктор Левин демонстративно вернулась к диктовке.

— Пациентка выпиливала полку электропилой науроке скульптуры, точка.

Она посмотрела на меня в упор. Казалось, что ее усталые глаза сейчас просверлят меня насквозь.

— В результате оплошности пила соскользнула, и пациентка отрезала кончик большого пальца левой руки. Статус, двоеточие. Отрезанный кончик большого пальца левой руки, запятая, двадцать три — двадцать четыре миллиметра от межфалангового сустава, запятая, отрезано около пяти миллиметров, запятая, повреждение не затронуло сустав, точка. Других повреждений нет, точка. Общее состояние, двое точие. Наблюдается остаточное действие болевого шока, пациентка держится несколько… отчужденно.

Тут она резко умолкла.

— Я вытачивала фламинго, — сказала я. — Когда случилась эта… оплошность. Я вытачивала силуэт фламинго на боковой стенке.

Она непонимающе уставилась на меня.

— Ты можешь идти, — сказала она, и я кивнула и вскочила, как от удара током. Огляделась по сторо- нам — оказывается, Мариам успела незаметно выскользнуть из кабинета.

— Спасибо, — сказала я, пятясь к выходу.

Она даже не подняла головы. Небось ждет не дождется, когда я наконец уйду. Только я за дверь — а она хвать из ящика стола миниатюрную бутылочку водки из дьюти-фри и — хлобысть! Я закрыла дверь. Теперь я уже никогда не узнаю, что она за ней делает.

Выйдя в приемную, я опустилась на стул — вокруг не было ни души, не считая молоденькой чернокожей девушки с крупными золотыми сережками. Она тут же уставилась на мою рубашку с засохшими брызгами крови на груди и рукавах.

За окном пошел дождь. Мелкие аккуратные капли дробно застучали по стеклу. «Держится отчужденно», — вспомнилось мне. Так вот, значит, я какая. Отчужденная.

Вальтер трижды прошел мимо приемной, прежде чем наконец заметил меня.

— Вот ты где! — выпалил он, переводя дух. От него пахло дымом — не сигаретами, а чем-то пряным вроде благовоний.

Я ничего не ответила. Да и что на это скажешь.

Он успел снова натянуть футболку, которой замотал мой палец в такси где-то с час тому назад, и теперь на ней красовалось идеально круглое кровавое пятно, словно в него выстрелили в упор. Он сел рядом — как по мне, так даже слишком близко, вокруг штук тридцать стульев, садись — не хочу, но нет, почему-то обязательно надо сесть в трех сантиметрах от меня.

Девушка с золотыми сережками тут же уставилась на Вальтера, потом снова перевела взгляд на меня. Да уж, видок у нас, наверное, что надо. Все в крови. Красота.

— Не день, а черт знает что, — сказал он, вытаскивая из кармана пиджака коробочку с ментоловыми конфетами.

С этим было сложно поспорить.

— Я пока твоему папе позвонил.

Он сунул леденец в рот и протянул мне коробочку. Я покачала головой.

— До мамы не смог дозвониться, оставил ей сообщение.

— И какое именно?

В моем голосе прозвучала тревога, и мне это не понравилось.

— Ну, как какое, сказал, что произошел несчастный случай, но сейчас все под контролем.

«Под контролем»? Это называется «под контролем»?

— Я оставил ей номер своего телефона, попросил перезвонить, прежде чем ехать сюда, чтобы мы не разминулись. Но она, наверное, сразу тебе позвонит. У тебя мобильный включен?

— Да.

Я не стала объяснять, что она все равно не приедет. У меня не было ни малейшего желания отвечать на его назойливые вопросы, которые непременно бы за этим последовали.

— А папа приедет?

— Да, где-то через двадцать.

— Минут?

Блин, да что со мной такое? Можно подумать, есть какие-то варианты.

Вальтер криво усмехнулся.

— Да, — ответил он. — Минут.

Мы еще посидели вот так, бок о бок. Хорошо хоть, он футболку свою надел, а то буйная светло-русая поросль на его груди прямо-таки притягивала взгляд. Медсестры травмпункта, судя по всему, были со мной в этом согласны. Доктор Левин оказалась единственной, кто смог устоять: на протяжении всего разговора она смотрела ему в глаза.

Я посмотрела в окно. Черно-серые тучи собирались над горизонтом. Небо потемнело, как будто надвигались сумерки.

— Ну, — произнес Вальтер, — и что тебе сказала врач?

Я пожала плечами. Как только доктор Левин приступила к осмотру моего покалеченного пальца, Вальтер стремительно ретировался, сославшись на то, что ему нужно позвонить моим родителям. Все было ясно без слов, но я его не виню — я бы и сама на его месте постаралась свалить. Образ врачихи, подпиливающей кость, чтобы зашить рану, навеки отпечатался на моей сетчатке. А все эти ее словечки перед началом процедуры? Она только «немного причешет кость». «Причешете?» — переспросила я, изо всех сил изображая невозмутимость. Ну да, причешет, чуть подшлифует, а то вон она какая лохматая.

Я зажмурилась, словно заново ощущая вибрации пилки, шлифующей кость. Инстинктивно прижала забинтованную руку к сердцу.

— И что, правда нужно брать в рот?

— Что?!

На какое-то мгновение я зависла, пытаясь переварить столь откровенную пошлость из уст своего учителя.

— Ну, Энцо же говорил, что нужно положить обрубок в рот. И что сказала врач?

Я выдохнула.

— Она сказала, что с тем же успехом можно было запихнуть его себе в задницу.

— Что, так и сказала?!

Вальтер яростно перекатывал во рту леденец, глядя на меня с явным недоверием.

— Ну типа того. Сказала, что там столько же бактерий.

Он покачал головой. Тяжело вздохнул.

— Зря я тебе вообще разрешил взять эту пилу в мастерской, нужно было сразу сказать: «Я не могу брать на себя такую ответственность, это вне моей компетенции. Так что займись-ка ты, Майя, скульптурой, как все остальные». Тогда всего этого бы не произошло. Уж слишком я с вами добрый, всегда этим грешил. Господи, что скажет директор?!

Мы немного помолчали. Меня слегка мучила совесть. Но, блин, — скульптура! Какой от нее вообще толк?

— Полка — это тоже скульптура.

— Нет, Майя. Полка — не скульптура.

 

Первое, что произнес папа, ворвавшись в приемную полчаса спустя:

— О боже, что это на тебе надето?!

Не «О боже, что с тобой случилось?!», не «О боже, девочка моя!», ну или любое другое восклицание, подобающее встревоженному родителю.

Куда там. Его интересовало, что на мне надето.

Он смерил меня взглядом. Открытое лицо, серьезные карие глаза.

— Моя оркестровая униформа!

Он присел на корточки и стал ощупывать жесткую ткань брюк, словно не веря своим глазам. В этом весь папа — зациклиться на какой-нибудь мелочи, забыв про главное.

Пару недель назад я залезла в его гардероб и нашла эти феноменальные темно-синие штаны с красно-золотой отделкой. Сверху они пузырились колоколом, сужаясь к икрам, как галифе. У щиколоток блестели три золотые пуговицы, а бока украшали лампасы из красного бархата.

Я понятия не имела, что папа когда-то играл в оркестре, и, поскольку брюки были узкими в талии, решила, что они принадлежали кому-то другому. В этих штанах — в комплекте с накрахмаленной белоснежной рубашкой и парой подтяжек в красно-бело-синюю полоску — я чувствовала себя аццкой королевой, выходя из дома тем злополучным утром.

— И рубашка… — с запозданием добавил он, глядя на некогда ослепительно белую манишку, насквозь пропитанную потемневшей заскорузлой кровью. Я ощутила, как ткань липнет к коже.

Папа поднял глаза и наконец заметил Вальтера.

— Здравствуйте, — произнес Вальтер и протянул ему руку.

— Юнас, — представился папа, сжав его руку так, что костяшки побелели. Была у него такая дурная привычка.

— Вальтер, — ответил Вальтер, ни одной мышцей лица не выдав страданий человека, кисть которого зажата в тиски. — Я преподаватель Майи по художественному мастерству и… скульптуре. Это на моем занятии она…

Он замешкался.

— …отпилила часть пальца.

Папа перевел взгляд с лица Вальтера на кровавое пятно на его футболке, затем повернулся ко мне. Он взял меня за руку и недоверчиво осмотрел повязку.

— Майя… — произнес он.

В голосе его сквозило больше разочарования, чем тревоги. Он почесал голову, поднялся и отвел Вальтера в сторону. Встав ко мне спиной, он обеспокоенно выдавил из себя:

— Вальтер… вы думаете, это она нарочно?