Война, революция, бизнес

стратегия

Книга Лоуренса Фридмана, профессора военных исследований Королевского колледжа Лондона считается лучшим пособием по стратегии последнего десятилетия. Это блестящий анализ стратегии как политического, военного и экономического метода планирования. Открывая книгу словами Майка Тайсона — «План есть у каждого — пока он не получит в челюсть», — Фридман развивает повествование о продвинутом поведении приматов и генеральном противопоставлении силы и хитрости, «Илиады» и «Одиссеи» у древних греков. Героями книги Фридмана становятся библейские Давид и Голиаф, мильтоновский Сатана, Сунь Цзы и Макиавелли, а также генерал наполеоновской армии Анри де Жомини и прусский военачальник Карл фон Клаузевиц, воевавший за русских при Бородино. Книга Клаузевица «О войне» (1830) оказывается олицетворением идей, против которых выступает Лев Толстой, именуемый Фридманом «антистратегом». Карл Маркс, Александр Герцен и Михаил Бакунин как герои главы «Стратегии снизу» обозначают революционные подходы в классовой борьбе, а бизнес и менеджмент описываются новейшими теориями игр, бихевиоризмом и другими примерами, демонстрирующими пределы рационального выбора. Так, через мифы и каноны, историю войн и политику Фридман приходит к общей теории стратагем и сценариев, актуальных в современной социологии, кинематографе и бизнесе.

Фридман Л. Стратегия: Война, революция, бизнес. М.: Кучково поле, 2018. — 768 с.

ISBN 978-5-9950-0832-3

Фрагмент книги:

Глава 22. Формулы, мифы и пропаганда

Так фабрикуют мысли. С этим можно  Сравнить хоть ткацкий, например, станок.

Гете, «Фауст» (пер. Н. Холодковского)

Вебер и Дьюи представляли разные направления либеральной критики марксизма, но существовала критика и более консервативная, которую развивала так называемая итальянская школа неомакиавеллизма. Ее основными представителями были сицилиец Гаэтано Моска, занимавший большие академические и политические посты в Италии, немецкий социолог Роберт Михельс, проведший большую часть своей активной жизни в Италии, и итальянец Вильфредо Парето, начавший карьеру в Италии, а затем перебравшийся в Женеву. Их идеи складывались как коррективы к ожиданиям постепенного установления более равного и демократического общества и отражали не столько стратегические императивы, сколько понимание пределов, которых стратегия может добиться. Они представляли отход от политэкономии к социологии, поскольку объясняли менее рациональные аспекты социального поведения. Представителей данного течения называли наследниками Макиавелли не только из-за итальянских корней, но также потому, что они приняли его за образец несентиментального подхода в изучении политики, соглашающегося с суровыми реалиями ее практики и критически относящегося к успокоительной риторике ее проводников. Их главный посыл заключался в том, что меньшинство всегда будет править большинством. Ключевые вопросы, соответственно, вращались вокруг того, какие средства нужны элите для удержания своих позиций и как ее можно оттуда сместить. Наиболее значимую эмпирическую работу по изучению влияния организационных нужд на демократические установки провел Роберт Михельс, ученик Вебера. Будучи действующим членом Социал-демократической партии Германии, Михельс признавал главенствующую роль партийной бюрократии в формировании ее целей и стратегии. Никто не сомневался, что капиталистические партии недемократичны, как бы они не ссылались на «волю народа»; в то же время социалистические партии ставили демократический принцип под еще больший вопрос из-за их предполагаемого эгалитаризма. Анализ Михельса отлично вписывался в теории Вебера о бюрократизации. Однако, в отличие от своего радикального ученика, Вебер был согласен на постепенную утрату революционного духа. Концепты наподобие «истинной воли народа», говорил он Михельсу, «для меня давно перестали существовать; они — всего лишь фикция». Изучение Михельсом СДПГ в довоенный период показало, как рост членства и успехи на выборах лишили партию боевого духа: «Организация становится для партии жизненно необходимой». Пока партия растет, ее верхушка довольна и не станет рисковать организацией, предпринимая решительные действия, идущие вразрез с политикой государства. По мере роста заинтересованности партии в своей долговечности, отмечал Михельс, «из средства организация превращается в цель». Организация — требовательный и сложный организм, для управления которым требуются особые навыки. Те, кто знает, как управлять финансами, общаться с участниками, издавать литературу и проводить кампании, выдвигаются на ведущие позиции и контролируют как форму, так и содержание коммуникаций. Пока они едины, у относительно некомпетентных масс нет никакого шанса навязать им свою волю. «Говоря “организация”, мы говорим “олигархия”», — таков был «железный закон» Михельса. Помимо этого закона и вытекающего из него разочарования социализмом, Михельс мало что мог добавить относительно теории. В этом смысле более важной фигурой являлся Моска. Он отталкивался от простого постулата: во всех политических системах, повсеместно и во все времена, существовал правящий класс, «меньшинство влиятельных личностей, которым большинство, добровольно или нет, передавало управление».

Моска считал правление одного человека столь же маловероятным, как и правление большинства. Причина заключалась в необходимости организации. Большинство было по определению дезорганизовано, а индивид изначально не подлежал организации. Поэтому только меньшинство могло оставаться организованным, а это означало, что основная политическая борьба также происходит внутри элиты.

Чтобы выдвинуться на ведущие роли, требовался труд и амбиции — в гораздо большей степени, чем стремление к справедливости и альтруизм. Еще важнее были «проницательность, интуитивное понимание индивидуальной и массовой психологии, сила воли и в особенности уверенность в себе». Изменяющиеся обстоятельства приводили к подъему и упадку элит — священники процветали в религиозных обществах, а воины — в нацеленных на войну. Если отдельная социальная сила теряла свое значение, утрачивали его и те, чья власть была основана на этой силе. Парето шел по стопам Моски (хотя и не всегда, по утверждению последнего, до конца принимал его идеи). Инженер по образованию, успевший поработать в промышленности, Парето сначала сделал себе имя в экономике, а затем — в социологии. Будучи профессором экономики в Лозаннском университете, он работал в неоклассической традиции. Парето являлся последователем Леона Вальраса, отца теории всеобщего равновесия, выработавшего представление о том, что если все прочие рынки в экономике находятся в состоянии равновесия, то и любой отдельный рынок также будет в равновесии. В своей книге 1885 года «Элементы чистой политической экономии», Вальрас доказывал это математически, тем самым утверждая прецедент для экономической теории, который с энтузиазмом подхватили в середине следующего века, особенно в США. Парето внес в теорию экономики два важных элемента. Принцип Парето гласил, что 80% эффекта происходят от 20% причин. Это приблизительное «правило большого пальца» указывало на то, что малая доля входа отвечает за непропорциональную долю выхода, что само по себе опровергает представления о равенстве. Во-вторых, и это еще более важно, он создал концепцию эффективности Парето, которая оказала большое влияние на развитие экономической мысли. В 1902 году он опубликовал критику марксизма, отражавшую его отход от экономики к социологии. Парето ценил идеи Маркса относительно классового конфликта и его непредвзятый подход к анализу человеческого поведения, однако не разделял его убежденности в том, что классовый конфликт будет преодолен с победой пролетариата. Возможно, люди действительно верят, что сражаются за правое дело, возможно, что в это верит даже и их верхушка. На практике, однако, элита всегда будет бороться только за себя. Даже в коллективистском обществе будет существовать конфликт — например, между интеллектуалами и неинтеллектуалами. Одной из важнейших и влиятельнейших тем у Парето, возникшей благодаря его знакомству с инженерией и экономикой, являлось социальное равновесие. Он утверждал, что общества по определению сопротивляются изменениям. Если их будоражат внутренние или внешние силы, развивается противоборствующее движение, так как они стремятся вернуться к исходному состоянию. Элитаризм Парето отражался в его взглядах на массы как на «оставшееся человечество» («некомпетентное, лишенное поэтому энергии, характера и интеллекта»), из которого выделилась элита, — точно так же и поведение остается нелогической категорией после того, как доля логики из него извлечена. Интригующим аспектом работы Парето был его анализ роли стратегии в политических системах. Сам он описывал его немного под другим углом, однако именно так можно перефразировать идиосинкразический язык, избранный им для своей наиболее влиятельной работы, четырехтомного исследования, опубликованного под названием «Разум и общество». Парето в нем ссылался не столько на стратегию, сколько на «логическое поведение». Такая рациональность была, по сути, процедурной: действие должно было ориентироваться на достижимые цели с применением соответствующих средств. В его терминологии это означало, что объективная цель (то, чего удалось достичь) и субъективная задача (что планировалось достичь) совпадали. Парето задавал весьма высокие стандарты логичности. «Нелогичное поведение», по контрасту, подразумевало расхождение объективных целей с субъективными задачами. При нем либо действие не соответствовало цели, либо заявленная цель была недостижима, либо применялись неподходящие методы. Примерами нелогичного поведения являлись магические практики, предрассудки, зависимость от рутины, стремление к утопии, а также излишняя уверенность в компетенции отдельных лиц и организаций, либо в эффективности определенных тактик. Парето видел корни нелогичного поведения в «осадке» (который остается после того, как все логичное вымывается). Он являлся постоянным инстинктивным фактором, влияющим на поведение, в то время как «производные» менялись в зависимости от времени и места. К анализу «осадка» Парето переходил во втором томе четырехтомника, и этот анализ довольно быстро становился крайне сложным и запутанным. В 4-м томе описанные ранее шесть видов осадка автор сводил до двух, а их описывал в терминах Макиавелли как различие между львами и лисами, олицетворяющими силу и хитрость. С лисами ассоциировался Класс I, отражающий «склонность к комбинациям» — стремление к установлению связей между разрозненными элементами и событиями, развитое воображение, попытки перехитрить остальных, вывернуться из сложной ситуации, навязать свою идеологию и сформировать устойчивую коалицию. Класс II, соответственно, ассоциировался со львами и отражал «настойчивость и постоянство», то есть стремление к консолидированию достигнутых позиций, к стабильности и порядку. Львы демонстрировали привязанность к семье, классу, нации и религии, призывали к солидарности, порядку, дисциплине и семейным ценностям. Парето приписывал львам большую готовность к применению силы. Хотя львы казались более консервативными, а лисы — более радикальными, это было вовсе не обязательно. В терминологии Парето идеология относилась к производным, а потому являлась рационализацией чего-то более глубинного. Силу можно было применять как для поддержания статус-кво, так и для его разрушения. В этом смысле Парето изображал как два класса «осадка» два полюса классической стратегии, силу и хитрость, один из которых решает проблемы с помощью силы физической, а другой — ментальной. Парето представлял эти характеристики не как степени одного свойства, а как различающиеся и взаимоисключающие типы. Элита чаще состояла из умных лисиц, сохраняющих свое положение с помощью хитрости и обмана, в то время как более основательные и не блещущие воображением львы составляли массы, связанные ощущением групповой лояльности. Лисы будут стремиться к власти с помощью уловок, изобретая идеологии, которые позволят внушить массам чувство удовлетворенности, а в кризисных ситуациях — прибегать к краткосрочным мерам, сулящим быстрый результат, а не к силовым решениям. В этом и заключается их уязвимость. Готовность к компромиссам и уловкам в тот момент, когда следует применить силу, будет ослаблять их режим. В определенный момент маневры лис перестанут работать, и им придется столкнуться с сильными оппонентами, перехитрить которых уже не удастся. Львы, оказавшись у власти, наоборот, опираются на силу и не стремятся к компромиссу, оправдывая это тем, что отстаивают высшие ценности. Поскольку одна группа не может выжить без другой, наиболее стабильный режим будет включать представителей обоих типов. На практике каждый будет стремиться упрочить собственное влияние. Режимы лис со временем будут приходить к упадку и станут уязвимы для внезапных силовых действий; режимы львов будут подвергаться проникновению со стороны лис и, таким образом, также испытывать постепенный упадок. Из всего этого Парето выводил постулат о «циркуляции элит». Элита будет всегда, но состав ее может меняться. Преимущество обычно на стороне более хитрого и ловкого, но не до такой степени, чтобы с ним нельзя было справиться силой. Идея о том, что политическую историю можно рассматривать как диалектику силы и хитрости, обладала определенной притягательностью. Однако Парето делал выводы в собственном политическом контексте, отражающем его скептицизм в отношении демократии и неприятие коррумпированной и циничной политики того времени; исторические параллели он проводил исключительно в поддержку своей теории, недооценивая поэтому влияние материальных изменений и рост бюрократизации. Это, однако, не помешало его идеям — как мы увидим далее — повлиять на консервативные круги, искавшие интеллектуально подкрепленные альтернативы социализму и Марксу. Консерваторы могли предполагать, что элиты существовали всегда; радикалы могли утверждать, что их можно свергнуть. И тех и других интересовало, как им удавалось удерживать власть, редко прибегая при этом к силовым мерам. И те и другие использовали в качестве объяснения идеологию. Уязвимость элит зависела от убедительности их идеологии для масс. Маркс предполагал, что вызов ей будет брошен с усилением классовой борьбы. Рост классового сознания приведет к тому, что у пролетариата возникнет политическая самоидентификация, то есть он перестанет быть просто аналитической категорией. К несчастью для данной теории, не только классовая структура развивалась более сложными путями, чем предсказывал Маркс, но и рабочие зачастую усваивали неподходящие представления. Социалисты ставили перед собой задачу продемонстрировать научную оправданность, а также политический потенциал истинного классового сознания. Они боролись с апологетами ложного сознания, от церковников, внушавших рабочим религиозную чушь, до реформаторов, — возможно, еще более вредоносных, — утверждавших, что они способны сделать систему более чуткой к нуждам рабочих, не прибегая к революции. По мнению консервативных элит, политическая стабильность зависела не от того, верны убеждения или ложны, а от того, удовлетворяют ли массы или же пробуждают в них мятежнические настроения. Моска писал о «политической формуле», которая служит правящему классу, убедительно связывая его власть с более широкими концепциями, в целом одобряемыми и принимаемыми. Примерами такой формулы являлись, например, расовое превосходство, божественное помазание или «народная воля». Формула должна была представлять собой нечто большее, чем «просто трюк или уловка», намеренно используемая циничными правителями для обмана народа. Она должна была отражать народные потребности. Моска выдвигал предположение о том, что массы предпочитают, чтобы ими «правили не на основании сугубо материальных или интеллектуальных мотивов, но на базе моральных принципов». Формула не обязательно соответствовала «истине», скорее, она нуждалась в принятии: стоило скептицизму в ее отношении распространиться достаточно широко, и его влияние начало бы подрывать установленный порядок. Увлечение вопросами массового сознания подкрепляла активно развивающаяся социальная психология. Особенно влиятельной оказалась книга Гюстава Лебона «Психология народов и масс», о которой уже упоминалось в главе, посвященной теоретику войны «Бони» Фуллеру. Опубликованная во Франции в 1895 году, но вскоре переведенная на много других языков, она во многом являлась еще одним консервативным элитарным исследованием, оплакивающим распад иерархии, когда «верховное право масс» заменило «верховное право королей». Лебон был враждебно настроен к социализму и профсоюзам, считая их примером того, как ловкие демагоги манипулируют народом. Особое внимание привлекли его рассуждения об источниках иррациональности в психологии толпы. Лебон утверждал — в русле, вскоре приобретшем огромное значение в общественных науках, — что на осознанные действия в основном влияет не здравый смысл, а «неосознанный субстрат, формирующийся на фоне унаследованных представлений». Такое влияние усиливалось, когда индивиды объединялись в толпу, где иррациональность правила бал. «Более того, становясь частью организованной толпы, человек спускается по лестнице цивилизации на несколько ступеней вниз. Сам по себе он может быть культурным, в толпе же становится варваром — то есть руководствуется инстинктами. Он демонстрирует спонтанность, жестокость, дикость, но также энтузиазм и героизм примитивных существ: это сходство усиливает также и легкость, с которой он подпадает под влияние слов и образов — никак не действующих на индивидов, составляющих толпу, по отдельности — и поддается на призыв совершать действия, идущие порой вразрез с его очевидными интересами и установившимися привычками. Личность в толпе превращается в песчинку среди других песчинок, легко подхватываемых ветром».

Тон Лебона был пессимистическим, однако он настаивал на возможности влиять на массы. Поскольку их взгляды не отражали их интересов, равно как и более-менее серьезных мыслей, та же внушаемая толпа, соглашающаяся с пустопорожними домыслами социалистических демагогов, могла поддаться и на их противоположность, выдвинутую хитроумной элитой, знакомой с массовой психологией. Бессмысленно взывать к разуму там, где правят иллюзии. Народ требует драмы, убедительных и впечатляющих образов — «абсолютных, неискаженных и простых», — которые «заполняют и захватывают умы». Освоить «искусство впечатлять толпу — значит научиться управлять ею». Исследование Лебона стало обязательным чтением для правящей элиты. Еще одну версию схожей идеи выдвигал француз Жорж Сорель, провинциальный инженер, в среднем возрасте обратившийся к науке и писательству. Его взгляды на протяжении жизни неоднократно менялись, хотя константой в них оставались презрение к рационализму и умеренности. Хьюз описывал его ум как «продуваемый всеми ветрами перекресток, на котором побывала практически каждая новая социальная доктрина начала ХХ века».

Критический подход превратил его в серьезного социального теоретика, которого на тот момент принимали всерьез. Он придерживался собственных взглядов в отношении Маркса, которого считал пророком не столько падения капиталистической экономики, сколько коллапса буржуазной морали. У Лебона он почерпнул идею о том, что человек в толпе теряет здравый смысл, а это означает, что нельзя полагаться на массовые политические движения. Разочарованный декадентской элитой, трусливой притворщицей, неспособной даже отстаивать собственные привилегии и готовой идти на соглашение со своими противниками, он воображал, как ее снесет решительная волна очищающего насилия. За образец он брал борьбу Наполеона, закончившуюся полным разгромом врага. В основном он известен своей книгой «Размышления о насилии», написанной во время его синдикалистского периода — это движение привлекло Сореля из-за того, что в нем не участвовали политические партии. В книге он развил свою наиболее известную идею — о мифе. По своему содержанию миф не должен быть ни аналитическим, ни программным. Он может выглядеть неоправданным, нелогичным и иррациональным, являться просто набором образов и слов, который «только через интуицию, еще до любого осознанного анализа, пробуждает определенный набор чувств, связанных с различными проявлениями борьбы, которую социализм ведет против современного общества». Упор на важность институтов выдает влияние на Сореля французского философа Анри Бергсона, лекции которого он посещал в Париже. Единственным критерием действенности мифа является его способность подталкивать политическое движение вперед. Она больше зависит от убедительности и мотивации, чем от изложения систематизированных идей. Удачный миф заставляет людей действовать в пользу общего дела и убеждает в непременном триумфе. По своей природе мифы имеют негативную окраску — они больше говорят о разрушении, чем о творении. Сорель питал особое отвращение к утопизму и утверждениям, что люди действуют из лучших побуждений. Примерами здесь являлись примитивное христианство или национализм Мадзини. На момент написания «Размышлений» мифом, который он имел в виду, была синдикалистская всеобщая забастовка. Он утратил веру в марксистскую революцию. Позже он изъявлял готовность принять либо большевизм Ленина, либо фашизм Бенито Муссолини. Его настойчивость в поиске мифа, который бы работал, и оценке идей через их идеологический эффект можно было расценить как прагматическую, пускай прагматики и не совсем это имели в виду.

В числе тех, на кого оказал влияние Сорель, был и Антонио Грамши. В результате несчастного случая, произошедшего с ним в детстве, он остался невысоким, сутулым и болезненным, однако выдающийся интеллект и эрудиция помогли ему получить стипендию для обучения в университете, а затем добиться известности как радикальному журналисту. Он сотрудничал с движением Фабричный совет в Турине, которое Сорель поддерживал, а затем участвовал в основании Итальянской коммунистической партии после ее выделения из социалистической в 1921 году. После полутора лет, проведенных в Москве в качестве представителя Италии в Исполкоме Коминтерна, Грамши с неодобрением воспринял раскол левого крыла, приведший к подъему фашизма на его родине. Поначалу ему удалось избежать тюремного заключения благодаря посту в Палате депутатов, в результате чего он практически по умолчанию стал генеральным секретарем Коммунистической партии. Однако в ноябре 1926 года Грамши все же арестовали. В возрасте 35 лет он был приговорен фашистами к двадцати годам тюремного заключения. К моменту освобождения его здоровье было сильно подорвано; в 1937 году Грамши умер. Находясь в тюрьме, он исписал множество блокнотов своими заметками по широкому кругу тем: он много читал и стремился осмыслить прочитанное. После освобождения Грамши рассчитывал систематизировать эти записки. Сделать это ему не удалось, поэтому они так и остались хаотичными, отрывочными и зачастую намеренно туманными, так как он должен был скрывать мысли от своих тюремщиков. В целом они считаются важным вкладом в марксистскую и немарксистскую теорию. Грамши «открыли» только после Второй мировой войны, посмертно провозгласив гуманистическим и недогматичным марксистом. Он бросил вызов механистическим формулировкам, унаследованным от Второго интернационала, выступил против упора на исторические законы прогресса для подтверждения выводов социалистов и предложил обратить внимание не только на экономические, но и на культурные факторы. Особого внимания заслуживала его попытка отыскать причины покорности рабочего класса перед лицом его откровенных эксплуататоров.

Он был знаком с теориями неомакиавеллистов и разделял некоторые их убеждения. Например, он был согласен, что в условиях существования классов присутствуют «правители и управляемые, лидеры и ведомые». Любая политика, игнорирующая этот «первоосновной, неизбежный» факт, была обречена на провал. Правители предпочитали давлению убеждение, — они внушали управляемым, что действующий общественный строй отвечает их интересам. Способность доминировать через идеи, а не физическую силу, Грамши называл «гегемонией». Он не первый использовал этот термин, происшедший от греческого hegeistai («вести за собой»), и стоящий за ним глубинный смысл также был не нов. «Манифест Коммунистической партии» отмечал, что «главные идеи каждой эпохи были идеями правящего класса». Ленин предупреждал, что профсоюзное движение служит буржуазной, а не пролетарской идеологии, и использовал «гегемонию» в ее исходном значении, как лидерство. Грамши со своими рассуждениями об источниках гегемонии расширил ее концепцию настолько, что она вошла в общепринятый политический лексикон. Проблему для марксизма представляли предположительные тесные отношения экономики и политики, при которых изменение материальных условий должно было вести к изменениям в политическом сознании. Однако, говорил Грамши, «в определенный момент автоматическое движение, запускаемое экономическим фактором, замедляется или даже прерывается под влиянием традиционных идеологических элементов». Очевидным примером здесь являлись утверждения буржуазии о том, что демократии и равенства можно добиться парламентскими методами. Пока так и было, правящему классу удавалось избегать применения силы. Однако лишившись гегемонии, он был вынужден обратиться к более авторитарным средствам. Это было характерно для периодов кризиса, когда правительства в попытке избежать народного гнева старались манипулировать общественным сознанием, делая аудиторию более уступчивой. Грамши разделял общество на политический и гражданский компоненты. Политическое общество, сфера силы, включало в себя государственные инструменты: правительство, судебную власть, армию и полицию. Гражданское общество, сфера идей, включала остальные институты, от церкви, СМИ и образовательных учреждений до клубов и политических партий, влияющих на развитие политического и общественного сознания. Здесь правящему классу приходилось рекламировать свои идеи, если он хотел сохранить видимость правления по взаимному согласию. Признаками успешной гегемонии являлись общие паттерны мышления, концепции реальности и представления о том, что будет разумным. Они отражались в языке, традициях и морали. Управляемым внушали, что общество должно и будет интегрироваться, а не разделяться в ходе классовых конфликтов. Происходило это не просто циничным внедрением довлеющей идеи в народное сознание. Правящий класс опирался на традиции, патриотические символы и ритуалы, лингвистические формы, авторитет церкви и школы. Уязвимость элиты заключалась в том, что их идеи должны были хотя бы отчасти отражаться в реальном опыте. По этой причине усилия для поддержания гегемонии подразумевали определенные уступки. Тем не менее, мировоззрение рабочего класса должно было, так или иначе, отражать подлинные условия его существования. Грамши полагал, что так оно и было, но осознание рабочими своего положения находилось пока в зачаточном состоянии. Оно могло проявляться в действии, но лишь «от случая к случаю, непостоянно», когда «группа действует как органичное целое». Такое осознание могло сосуществовать, «по причинам подчиненности и интеллектуальной субординации», с идеями, навязываемыми правящим классом. Два этих теоретических осознания конкурировали друг с другом — одно отражалось в практической деятельности и связывало рабочих между собой, а второе было унаследовано из прошлого и принималось безусловно, подкрепленное языком, образованием, политикой и средствами массовой информации. Истинное пролетарское сознание, таким образом, затемнялось или искажалось. Однако при удобной возможности оно должно было проявиться. Идеи гегемонии не требовали безоговорочной веры — достаточно было одного их наличия, чтобы приводить к путанице и затем — к параличу. Задачей коммунистов являлось разоблачение этих идей, обеспечение концептуальных инструментов, которые позволят рабочим осознать причины их бедственного положения. Для этого требовалась деятельность во всех сферах гражданского общества. Пока пролетарское сознание не восторжествует, партия не будет готова прийти к власти. Сначала следовало переиграть правящий класс и самим стать гегемоном. Грамши рассуждал о партии как Макиавелли о государе: «Современный государь… не может быть реальным лицом, конкретной личностью. Он может быть только организмом, комплексным элементом общества, в котором уже начался процесс оформления народной воли, признанной и отчасти подкрепленной действиями. Историческое развитие предлагает на роль такого организма политическую партию».

Она сможет работать, однако, только при условии тесного сотрудничества с теми, чью волю стремится ковать и направлять. Грамши не был сторонником демократического централизма, направленного на установление диктатуры. Он относился к ней с опаской, поскольку она требовала от народа «полной лояльности, практически как в армии, видимому или невидимому политическому центру». До того момента, когда можно будет переходить к решительным действиям, такую лояльность следовало поддерживать с помощью «убедительных речей, эмоциональных стимулов и мессианских мифов о скором пришествии золотого века, в котором все нынешние противоречия и проблемы автоматически разрешатся к лучшему».

Чтобы объяснить, что имеется в виду, Грамши прибегал к аналогии с войной. «Интеллектуальное доминирование» правящих классов можно было представить как «цепь окопов и укреплений, которые можно разрушить и покорить только в ходе терпеливой, но непримиримой позиционной войны». Альтернатива, война маневра — то есть лобовая атака на государство — давно являлась мечтой революционеров, а недавно с ее помощью в России удалось добиться успеха. Ленин, однако, сумел провести оппортунистическую кампанию по захвату власти благодаря хорошо организованной партии, дезорганизованному государству и слабому гражданскому обществу. Эти условия, по мнению Грамши, были характерны исключительно для «восточных» стран, заметно отличающихся от сложной гражданской общественной структуры западных государств, где единственным возможным курсом являлась битва идей. «Позиционная война в политике, — настаивал он, — это концепция гегемонии». В этих словах, по выражению некого представителя властей, заключалось «краткое отражение всей его стратегической аргументации».

Грамши так и не сумел довести до конца свое исследование, не говоря уже о том, чтобы претворить сделанные выводы на практике. Тем не менее, в его рассуждениях крылось противоречие, шедшее вразрез с марксистскими убеждениями автора. Он не отказывался от идеи о том, что политикой управляет экономика, что классовая борьба реально существует и может влиять на сознание, и что наступит время, когда большинство (рабочий класс) сможет прийти к власти и править с позиций истиной гегемонии. Проблемой для марксиста было признать, что политика — сфера, автономная от экономики, с собственными тенденциями и страстями, допуская при этом возможность существования факторов, действующих в обеих сферах, из-за которых их взаимодействие осложняется. Но если у идей имеются собственные последствия, и они не просто отражают изменения в средствах производства и составе классов, то как можно утверждать, что битва идей и дальше будет связана с классовой борьбой? Если предполагается, что у людей в головах могут одновременно царить совершенно противоположные мысли, то зачем ограничиваться лишь идеями о гегемонии, навязанными правящим классом, и противоположными им, исходящими от пролетариата? Как же вся прочая, обычная путаница и неразбериха, идеи, идущие вразрез с представлениями о классовой борьбе, бездействие, вызванное опасениями и предосторожностями, страх перед безработицей, воспоминания о прошлых неудачах или недоверие к партийным лидерам?

Аналогия с войной, использованная Грамши, впервые всплывала в работах Дельбрюка, различавшего стратегии уничтожения и истощения. Ее применял в 1910 году Каутский, а затем — Ленин, отстаивая свою позицию в отношении подготовительной работы и накопления сил. Грамши адаптировал данную метафору в соответствии с результатами последней войны, сравнивая провал маневров на ранней стадии с тяжелым дальнейшим развитием военных действий, с окопами и фортификациями. Суть, однако, оставалась прежней. Стратегия уничтожения или свержения (или, по Грамши, — маневра) приносила быстрый и решающий успех, но требовала застать противника врасплох. С учетом того, что в подобном противостоянии преимущество было на стороне государства, мыслить следовало в долгосрочных терминах. По этой причине Грамши настаивал на продолжительной кампании за гегемонию. К моменту, когда государство решит вмешаться, социализм будет уже почти построен. Как руководство к действию его рассуждения были близки к рассуждениям Каутского, за исключением того, что Грамши предусматривал более серьезное развитие в сфере идей и был скептически настроен к парламентскому курсу. Его отправная точка также была слаба. Представления Грамши о том, как следовало вести позиционную войну, исключали насилие на ранних стадиях, отдавая предпочтение демонстрациям, бойкотам, пропаганде и политическому образованию. Проблема того, как успешная борьба с гегемонией в гражданской сфере в конце концов претворится в переход власти в сфере политической, оставалась нерешенной, предполагалось лишь, что наступит момент, когда правящий класс будет доминировать, но перестанет являться гегемоном. Сложно представить, как на этой стадии можно было избежать войны маневра. Грамши предпочел не касаться и другой, еще более важной проблемы: как новая гегемония будет развиваться в условиях, когда экономические и общественные структуры станут неоднородными. За стенами тюрьмы его стратегия казалась умеренной и сдержанной; она позволяла избежать обвинений в авторитаризме, которые выдвигались против Ленина, но одновременно отсрочивала революцию и неизбежно вела к сделкам и компромиссам с другими партиями. На практике Грамши сам был интеллектуальным пленником генеральной линии партии в не меньшей мере, чем физическим пленником фашистов. Он боролся с гегемонией внутри себя самого. Каждый раз, признавая, что мысли людей влияют на их действия, и что эти мысли не обязательно следуют классовым императивам, он опровергал интеллектуальные и политические традиции, в которых сформировался как мыслитель и которым теперь, сознательно или нет, начинал противоречить. Грамши оказался в нелегкой ситуации. Ему не просто не удавалось проверить свои идеи на практике — попытайся он это сделать, его наверняка исключили бы из партии. Когда его работы, уже посмертно, были опубликованы, в их первое издание вошли только те фрагменты, которые коммунисты сочли подходящими. Если бы вера в марксизм как научное изложение законов истории была утрачена, проект Грамши мог развиться в таком направлении, которое не имело бы ничего общего с исходными целями автора (именно так и произошло после войны, когда на его основе начались крупные культурологические исследования). Коммунистическая партия превратилась в проект по поддержанию гегемонии. От коммунистов требовали неукоснительного следования ее основной линии, которую они должны были излагать без всяких колебаний другим последователям, какой бы шаткой, противоречивой или идущей вразрез с реальными свидетельствами она не выглядела. Официальные идеологи шли на любые дискуссии, чтобы отстоять позиции верхушки, зная, что стоит им проявить независимость мышления, их ждут большие неприятности. Идеология с улиц перекочевала в правительство, и идеологическая дисциплина теперь распространялась на все население. Поскольку линия партии ежедневно сталкивалась с реальным опытом, и их расхождения надо было как-то объяснять, подвижки в официальных позициях приводили к путанице. Идеология, утверждавшая, что способна объяснить все, что угодно, должна была иметь свой взгляд на любые вопросы, но иногда он оказывался просто смехотворным. Население, пускай и поддерживавшее партию, начинало испытывать сомнения в правоте ее идей, так что гегемония поддерживалась уже не столько за счет народного доверия, сколько угрозами репрессий в отношении сомневающихся, диссидентов и критиков. Получалось, что экстремизм в изначальных рассуждениях о классовом сознании, политических формулах, мифах и гегемонии не уступал экстремизму в их реализации в рамках тоталитарного государства. Нацисты в Германии, вероятно, памятуя о Лебоне и Сореле, явили миру печальный пример того, как правящая элита без жалости и без стыда может вмешиваться в массовое сознание. Они использовали современные формы пропаганды, от митингов до радиопередач. Хотя ни Адольф Гитлер, ни ответственный за пропаганду Йозеф Геббельс не признавали, что могли бы пойти на «большую ложь», их описания того, как это делает враг, не оставляли сомнений в их собственных убеждениях. Объясняя, как евреям удалось переложить ответственность за поражение Германии в Первой мировой войне со своих плеч на плечи немцев, Гитлер обращал внимание на «принцип — сам по себе достаточно верный, — что большая ложь всегда выглядит убедительной; поскольку широкие массы всегда легче обмануть в их глубинных убеждениях, чем через сознание или волю». Из-за «примитивной простоты умов» они легче становятся жертвами большой лжи, чем маленького обмана, потому что «им никогда в голову не придет сфабриковать колоссальную неправду, и они не верят, что другим хватит дерзости так бесславно исказить истину».

Влияние сталинизма на левые течения в открытых обществах можно было заметить в США при обсуждении вопросов о западном капитализме: действительно ли он последует по пути, предсказанному Марксом, или все-таки сумеет стать более устойчивым и менее деструктивным. Коммунистическая партия, следуя линии СССР, доминировала на левом фланге политического спектра в 1930-х годах. Троцкий, находившийся в ссылке неподалеку, в Мехико, стал центром притяжения для всех, кто оставался верен марксизму, особенно в ухудшающихся экономических условиях Великой депрессии, но кого отталкивал сталинизм с его жестокостью. Троцкистская группа в США была самой многочисленной (хотя и насчитывала всего тысячу членов). Многие из влиятельных марксистов в отрыве от Москвы объединились в Нью-Йорке. Однако у этой группы не было шансов с точки зрения как политического долголетия, так и политического влияния. Со временем практически все они отошли от марксизма; многие, увлекшись антисталинизмом, стали консерваторами. Из этой группы вышло много выдающихся интеллектуалов и писателей послевоенной Америки. Сюда же относилось и современное неоконсервативное движение, поначалу состоявшее из ветеранов левых движений, часто прибегавших к навыкам полемики, отточенным во время фракционной борьбы 1930-х годов. Одной из самых заметных фигур, вышедших из этой среды, был профессор Нью-Йоркского университета Джеймс Бернхем. Он считался одним из ведущих мыслителей среди троцкистов, пока не отошел от них из-за конфликта с Троцким, поддержавшим пакт Сталина — Гитлера, который Бернхем счел предательством. К этому добавился почти эзотерический спор о философской обоснованности диалектического материализма. С этого момента в его размышлениях доминировал антикоммунизм; Бернхем перешел на позиции правых. В 1941 году, на начальной стадии своей трансформации, не изменяя своему яркому, псевдонаучному провидческому стилю, и по-прежнему сосредоточиваясь на средствах производства как источнике власти, Бернхем написал и издал широко известную книгу «Революция управляющих». По его мнению, новый класс — не пролетариат — выходит на доминирующие позиции. Как ясно из названия, основной упор в книге делался на управляющих (менеджеров), которые обеспечивали техническое руководство и координацию производства, оттесняя одновременно и капиталистов, и коммунистов. В рамках этой тенденции он рассматривал и нацистскую Германию (на тот момент претендовавшую на господство над всей Европой), и Рузвельта с его Новым курсом.

После войны его обвинил в плагиате — и не без оснований — Бруно Рицци, эксцентричный представитель левых, зарабатывавший на жизнь торговлей обувью. Даже если Бернхем и не читал работу Рицци 1939 года «Бюрократизация мира», он наверняка слышал о ней. Троцкий не обратил на нее особого внимания, так как она основывалась на его собственной критике Советского Союза, но развивала ее дальше, чем мог позволить себе марксист, утверждая, что бюрократический класс контролирует государственный аппарат в разных типах общества. В своей следующей книге, «Макиавеллисты», Бернхем попытался придать политическое измерение экономическому анализу «Революции управляющих». В ней он открыто цитировал Моску, Сореля, Михельса и Парето. Книга заново подтверждала убеждение Макиавелли касательно влияния элементарных интересов и инстинктов на политику, когда к власти стремились ради власти и удерживали ее при необходимости даже силой и обманом. Он настаивал на возможности объективного изучения политики, нейтрального по отношению к любым политическим целям, предпринимаемого вне зависимости от личных предпочтений и рассматривающего власть в обществе «в ее разнообразных открытых и скрытых проявлениях». Подобная наука не принимала на веру просто очевидность: все, что делалось и говорилось, следовало рассматривать в более широком социальном контексте для правильной оценки. Большая часть книги посвящалась теориям, ассоциирующимся с неомакиавеллистами, которые делали основной упор на разделение между правящими и управляемыми. Выводы, которые делал Бернхем, были сродни выводам Парето и Сореля. Вслед за первым он отводил незначительную роль логическим или рациональным действиям в политических и социальных переменах. «В основном является заблуждением полагать, что в общественной жизни люди делают произвольные шаги для достижения осознанных целей». Чаще встречаются нелогичные действия, «продиктованные изменением среды, инстинктом, импульсом или интересом». Вместе с Сорелем Бернхем соглашался, что для сохранения своей власти и привилегий элита использует политическую формулу, которая «обычно коррелирует с общепринятой религией, идеологией или мифом». Бернхем идентифицировал новую элиту с людьми, «контролирующими современное массовое производство, массовую рабочую силу и наднациональную форму политической организации». Он предполагал, что этот контроль осуществляется с помощью убедительной политической формулы. Поэтому рационально со стороны элиты будет заставить массы принять ненаучный миф. Если ей не удастся поддерживать веру в мифы, ткань общества порвется, и элита будет свергнута. Иными словами, лидеры — если сами прислушиваются к науке — должны лгать. В анализе Бернхема имелось несколько лакун. При нацистском или сталинском режимах мифы можно было фабриковать и поддерживать посредством социального контроля. В обоих случаях идеология опиралась на лидерство и навязывалась принудительно. Диссиденты подвергались репрессиям. Некоторые идеи играли важную роль в западных обществах, однако эта роль требовала более тонкого анализа, чем у Бернхема, так как рынок идей там был гораздо шире. Критики были недовольны циничным подходом Бернхема к американской демократии, как будто ее можно было сравнить с тоталитаризмом, а также к анализу власти и ее источников. Предположение о том, что политическую формулу создает элита, которая затем навязывает ее массам, выглядело чересчур упрощенным. Идеи поддаются контролю с гораздо большим трудом, чем материальные кондиции. Отнюдь не любая идея будет подхвачена, даже благосклонно настроенными слушателями.

До того момента, когда нацисты подняли искусство пропаганды на новый — тревожный — уровень, большие шаги в развитии ее теории и практики были совершены в США. Из-за прежнего тоталитарного опыта стало невозможно размышлять о недавних громких утверждениях в пользу пропаганды без мучительного осознания результатов, к которым она может привести. С учетом того значения, которое придавалось ранее и придается сейчас, в начале XXI века, влиянию на восприятие людьми своего положения, необходимо вспомнить о том, как зарождались западные теории общественного мнения. Отправной точкой служит Роберт Парк. Он был студентом Дьюи, а затем сменил Смолла на посту главы факультета социологии в Чикагском университете. Докторскую диссертацию Парк защитил в 1904 году в Германии по теме «Толпа и общественность».

Живописаниям Лебона о том, как индивидуальность в толпе теряет свои личностные свойства и обретает коллективный разум, он противопоставлял взгляды Габриеля Тарда, еще одного француза, считавшего Лебона устаревшим. Тард интересовался тем, как власть уплывает из рук отдельных индивидов, когда им начинают подражать многие. Вдобавок к навязанной, принудительной власти такое подражание придавало обществу сплоченность.

Развитие печатных медиа имело особое значение, так как позволяло одновременное распространение схожих аргументов без учета географического фактора. Взгляды можно было упаковать, как товар, а затем распространить на миллионную аудиторию — эту возможность он считал мощным оружием. Рассуждая о деле Дрейфуса во Франции в 1890-х годах (вызвавший широкий резонанс судебный процесс над офицером-евреем, обвиненным в шпионаже в пользу Германии), Тард отмечал, как общественное мнение развивалось без объединения людей между собой. Отсюда он вывел свои представления об общественности как «духовном единстве, наборе индивидов, разделенных физически, но объединенных ментально».

По этой причине он не мог согласиться «с весьма солидным автором, доктором Лебоном, в том, что наступил “век толпы”». По мнению Тарда, то был «век общественности, или же части общества — важное отличие». Индивид мог присоединиться только к одной толпе, но в то же время мог являться частью разных общественных групп. Толпа была внушаема, общественность же отличалась меньшей эмоциональностью и спокойными проявлениями. Парк развил идею о дихотомии между толпой — однородной, простой и импульсивной, эмоционально отвечающей на события, — и более достойной уважения общественностью — разнородной и критической, обращающейся к фактам и признающей комплексность в разных проявлениях. Надежды на упорядоченное и прогрессивное общество зависели от общественности, которая, «именно потому, что состоит из индивидов с разными мнениями, руководствуется осторожностью и рациональными размышлениями». Как только общественность утрачивала критическое мышление, она превращалась в толпу, все чувства которой были устремлены в одном направлении. Кто будет доминировать в обществе — толпа или общественность — зависело от роли СМИ. Так называемые «разгребатели грязи» в журналистике считали газеты инструментом просвещения и демократии. «Публичность, — писал один из них в 1880-х годах, — лучшая моральная дезинфекция». Однако если медиа отходили от своей высшей роли и опускались до интересов толпы, они могли увлечь общественность следом за собой. Возможность того, что под влиянием прессы толпа станет более внушаемой, а не наоборот, продемонстрировала Первая мировая война. Комитет общественной информации США (CPI), организованный в момент вступления страны в войну в 1917 году, поразил всех, кто принимал участие в его работе, легкостью, с которой общественное мнение удалось настроить в пользу войны. Все средства были пущены на то, чтобы обратить внимание населения на угрозу германского милитаризма и необходимость жесткого ответа. Возглавляемый прогрессивным журналистом Джорджем Крили, автором знаменитого замечания о том, что «не хлебом единым жив человек: он жив также красным словцом», Комитет использовал любые возможности, от городских собраний до киносеансов, чтобы транслировать свое основное послание. Одним из тех, кто настаивал на формировании Комитета, участвовал в его деятельности и был впечатлен его результатами, являлся Уолтер Липпман. Молодой, образованный, красноречивый и влиятельный журналист, Липпман был в курсе всех интеллектуальных течений своего времени. До войны он поддерживал дружеские отношения с находившимся в преклонных годах Уильямом Джеймсом и интересовался психоанализом, изучавшим подсознание и источники иррациональности. Он был недоволен желтой прессой, вечно кричавшей о заговорах и стремившейся к громким разоблачениям. Липпман обвинял ее в том, что она провоцирует волнения и делает невозможным рациональное обсуждение проблем. В 1922 году он опубликовал свою знаменитую книгу «Общественное мнение». То, что люди знают, утверждал он, это всего лишь «картинка у них в голове», попадающая туда через «псевдосреду», стоящую между человеком и его реальной средой. Важно понять, как эти картинки формируются, поддерживаются и разрушаются, поскольку так можно влиять на поведение. «Однако поскольку это и есть поведение, — замечал Липпман, — последствия, если это действия, сказываются не на псевдосреде, где стимулируется поведение, а на реальной среде, где действие совершается». Или, как выразил то же самое социолог из Чикаго Уильям Томас несколькими годами позже в своей теореме: «Если люди определяют ситуацию в реальности, их действия имеют реальные последствия».

Липпман также отмечал, до какой степени люди держатся за свои «системы стереотипов», потому что те дают им «упорядоченную, более- менее постоянную картину мира, к которой приспосабливаются наши привычки, вкусы, способности, наши утешения и наши надежды». По этой причине «любое нарушение этих стереотипов кажется атакой на столпы самой вселенной. Это атака на столпы НАШЕЙ вселенной, но мы, когда ставки так высоки, обычно не видим различия между своей вселенной и вселенной вообще. Мир, в котором те, кого мы уважали, оказались недостойными, а те, кого презирали, — благородными, кажется нам невыносимым. Если наша шкала ценностей — не единственная возможная, начинается анархия».

Вдобавок к знакомым проблемам предрассудков и стереотипов большинство людей не имеет ни времени, ни желания заниматься поисками истины. Полагаясь на газеты, они получают ее в избирательном и упрощенном виде. Конечно, картинки в головах неизбежны, однако, развивая стандартную прогрессивную тему, Липпман опасался, что на них могут сказываться интересы отдельных групп или влияние прессы с ее эгоистичностью, подкрепленной сомнительной рекламой. Все это означало, что к «общественному мнению» следовало относиться с подозрением. В противовес понятию «народной воли», естественным образом исходящей от народа, общественное мнение на практике являлось конструктом, а демократическое единодушие могло быть сфабриковано. Подтверждением хорошего управления являлась не степень общественного участия в процессе, а качественные результаты. В отличие от Дьюи, уверенного в том, что люди — лучшие судьи своих интересов, а демократия участия — лучший способ достижения чувства единства, Липпман уверенно стоял на позициях демократии репрезентативной. Однако он разделял с Дьюи оптимизм в отношении наук, в том числе общественных, как двигателя прогресса. Липпман сожалел о том, что представители общественных наук пока не играют такой роли, хотя инженерам это уже какое-то время удается. Он приписывал это отсутствию уверенности. Социолог не может «проверить свои теории, прежде чем представить их общественности», тем не менее, «если его рекомендациям последуют, и он окажется неправ, последствия будут серьезными. Он по определению несет большую ответственность при меньшей уверенности». Роль общественных наук заключалась в том, чтобы объяснять уже принятые решения, а не влиять на те, которые еще принимаются. «В действительности последовательность действий, — говорил Липпман, — должна быть такой: незаинтересованный эксперт сначала обнаруживает и формулирует фак- ты для того, кто принимает решения, а затем извлекает уроки из сравнения между решением, которое он понимает, и фактами, которые он собирал». Социологи могут привнести новое измерение в теорию государственного управления, представляя «невидимые» факторы, отражая «события, происходящие вне поля зрения, людей безгласных, людей нерожденных, отношения между вещами и людьми». В противовес более поздним утверждениям о том, что он стремился к правлению экспертов, Липпман в своих предложениях не заходил дальше того, чтобы эксперты помогали правительствам принимать мудрые решения. Точно так же он никогда не ставил экспертов выше обычных людей. Он противопоставлял их не столько массам, сколько обычным помехам разумному правлению: партийным машинам, трастовым фондам и прессе, которую гораздо больше интересовали доходы от рекламы, нежели изначальная миссия информирования общества.

Одной из форм экспертизы, которая, по его мнению, должна была выйти на передний план, являлось «убеждение» как «осознанный акт и регулярный прием народного правления». Далее он развивал эту идею: «Никто из нас пока не представляет себе последствий, однако будет не слишком дерзко сказать, что знание о том, как мы создаем общественное мнение, сможет повлиять на любые политические предприятия». Как многие другие, писавшие на эту тему в тот же период, Липпман был готов назвать данный процесс «пропагандой», не вкладывая в нее угрожающего значения. Истоки термина восходили к методам католической церкви по наставлению иноверцев. Стандартное определение называло пропагандой любой метод «распространения отдельной доктрины или практики». Во время Первой мировой войны пропаганда приобрела зловещий смысл вследствие обвинений в намеренной лжи с целью подрыва морального духа, обмана или клеветы на противника. Гарольд Лассуэл, ставший впоследствии крупной фигурой в американской политологии, сделал себе имя на теории пропаганды. По его определению он включала «управление коллективным отношением путем манипулирования значимыми символами» и являлась социально «незаменимой» с учетом неизбежного разрыва между обществом и элитой. Он сожалел о негативных коннотациях, приписываемых этому концепту. В действительности пропаганда была не более аморальна, чем «рукопожатие». Ее необходимость объяснялась тем, что люди плохо представляли себе собственные интересы и поэтому нуждались в помощи официально санкционированных коммуникаций. С помощью экспертов по мобилизации общественного мнения то, что некогда «делалось путем насилия и запугивания, ныне достигается через аргументацию и убеждение».

Стратегической задачей пропагандиста было «подкреплять мнения, благоприятные для его целей, опровергать мнения, враждебные им, и привлекать незаинтересованных на свою сторону, либо, как минимум, не позволять им склониться к враждебности». Такая борьба между разумом и эмоциями, очевидная у индивида, а ныне признанная характеристикой целого общества, вышла на первый план благодаря теориям Фрейда. Фрейд бросил вызов противопоставлению индивидуальной и групповой психологии. После войны он перешел от диалектики сознательного и подсознательного к более сложной структуре.

Теперь в ней выделялось «оно», включавшее в себя все бессознательные, инстинктивные, чувственные, аморальные и дезорганизованные аспекты личности, стремление к удовольствиям, «котел, полный бушующих драйвов», которое организованное, сознательное, знающее «эго» пытается держать под контролем, устанавливая его связь с реальностью. «Эго» олицетворяет разум и здравый смысл и по отношению к «оно» является «всадником, который должен обуздать превосходящую силу коня». Его задача осложняется присутствием «супер-эго», вместилища совести и морали, наследия отцовской фигуры и внешних влияний, например, со стороны учителей, которое противопоставляет социально одобряемое поведение стремлению к немедленному удовлетворению потребностей со стороны «оно». Примером влияния Фрейда является Уильям Троттер, британский хирург, ставший одним из первых его последователей. В 1916 году Троттер опубликовал свою книгу о «стадном инстинкте», основанную на статьях 1908 и 1909 годов, и подкрепленную военным опытом. Троттер утверждал, что человеческие существа от природы стайные, поэтому в одиночестве чувствуют себя уязвимыми и боятся его. Так он делал вывод о четвертом инстинкте — в дополнение к инстинктам самосохранения, питания и размножения, — который позволяет «устанавливать контроль над индивидами извне», побуждая тех совершать действия, которые иначе они бы делать не захотели. Троттер считал его источником напряженности между индивидом и обществом, между здравым смыслом и превалирующими нормами, источником чувства греха и вины. Идея «массового сознания» и увлечение психологией толпы были не новы, однако те, кто писал о них ранее, рассматривали их как силу скорее негативную, как двигатель массовых действий, в то время как Троттер придерживался более позитивных взглядов. Фрейд уважительно воспринял его рассуждения, хотя и решил, что в них слишком мало внимания уделяется роли лидера и потребности в его «любви» у членов группы.

Практические возможности данных идей продемонстрировал Эдвард Бернейс, выдающийся деятель пропаганды своего периода. Он был племянником Зигмунда Фрейда и ссылался на это родство, объясняя свое понимание эмоций и иррациональности. После работы в Комитете общественной информации Бернейс в 1919 году стал советником по связям с общественностью (он первый использовал этот термин). Хотя методы, которыми пользовался Бернейс, были его собственными, на его мышлении заметно сказалось влияние и Липпмана, и Фрейда. С политической точки зрения он был прогрессистом и оптимистически считал, что описываемые им техники можно применять для улучшения жизни общества, хотя этот оптимизм впоследствии был поколеблен, когда Бернейс узнал, что его книги входили в библиотеку Геббельса. Его первая книга, «Кристаллизация общественного мнения», вышла в 1923 году, через год после «Общественного мнения» Липпмана, которое Бернейс активно цитировал. Он стремился показать, что связи с общественностью — это респектабельная профессия с серьезными требованиями, основанная на общественных науках и психиатрии. В сложно устроенном обществе правительства, корпорации, партии, благотворительные общества и многие другие группировки постоянно боролись за преимущества и выгоды. Даже если бы они и хотели игнорировать общественное мнение, публику все равно интересовало, чем они занимаются. Он отмечал, что большие корпорации и профсоюзы ныне рассматриваются как «полуобщественные службы», и что публика, пользующаяся преимуществами образования и демократии, желает принимать участие в их деятельности. С учетом этого необходимо мнение экспертов относительно эффективности подобного участия. В целом в рассуждениях Бернейса не было ничего исключительного. Обращал на себя внимание разве что грубоватый язык, которым он описывал связи с общественностью, и заведомая уверенность в успехе. В «Кристаллизации общественного мнения» Бернейс объяснял, как «природная врожденная гибкость человеческой натуры» позволяет правительствам «управлять умами, как армия командует телами». Книгу 1928 года под названием «Пропаганда» он начинал словами: «Сознательное и изобретательное манипулирование сложившимися привычками и мнениями масс является важным элементом в демократическом обществе». Те, кто отвечал за это манипулирование, образовывали «невидимое правительство, являющееся истинной правящей силой в нашей стране». Иными словами, «нами управляют, наши умы направляют, наши вкусы формируют, наши идеи внушают нам люди, о которых мы даже ничего не слышали». Он выступал за строгий этический кодекс в своей профессии, в который обязательно должно было входить положение о том, что общественные интересы ставятся выше личных. Бернейс настаивал, что массы нельзя заставлять действовать наперекор их интересам и что участие политических лидеров обязательно при выработке «официальной точки зрения». Тем не менее, такие формулировки лишь усиливали ощущение, что Бернейс бросает вызов демократии. Если, как, по сути, утверждал и Липпман, мнение формируется наверху и оттуда спускается вниз, это подрывает демократическое убеждение в распространении власти снизу вверх. Из всего вышесказанного Бернейс делал следующий вывод: понимание «механизмов и мотивов группового сознания» позволяет «контролировать и управлять массами по своему усмотрению и без их ведома». Правда, управление осуществлялось лишь «до определенного момента и в определенных пределах».

Советник правительств, благотворительных обществ и корпораций, Бернейс был прирожденным стратегом. Он проводил различие между собой и рекламщиками, которые, по его мнению, навязывали людям желание купить некий товар. Его подход являлся более холистическим (он давал клиентам рекомендации относительно их взаимодействия со средой в целом) и непрямым (он подталкивал людей смотреть на мир под разными углами). В более поздней статье под провокационным названием «Инженерия согласия» он открыто обсуждал стратегию связей с общественностью. Здесь он снова применял военную терминологию. Призывая к тщательной подготовке с учетом доступного бюджета, прояснению задач и отслеживанию хода рассуждений, он настаивал на необходимости уделять больше внимания основным темам, которые называл «вечными и нематериальными» и сравнивал с «сюжетом» в литературе, обращающимся к сознанию и подсознанию публики. Далее он говорил о кампании: «Ситуация может требовать блицкрига или длительной борьбы, сочетания обоих или вообще другой стратегии». Если выборы близко, нужно что-то быстрое. Когда речь заходит о вопросах здравоохранения, изменить мнение людей сложнее. Говоря о тактике, он подчеркивал, что нельзя просто размещать статьи в газетах или договариваться об эфирах на радио, надо «создавать новости», которые будут «прорывами на фоне обычной рутины». О событиях, вызвавших публикацию новостей, узнает «во много раз больше народа, чем в них участвовало, и они живо отразят важные идеи для тех, кто не был их свидетелем». Одной из его наиболее знаменитых кампаний стала реклама яичницы с беконом на завтрак, к которой он привлек знаменитых врачей, подтвердивших необходимость «сытного» завтрака; также он при-гласил популярных персонажей из водевиля на встречу с президентом Калвином Кулиджем в попытке укрепить его имидж. Для Американской табачной компании он придумал ловкий трюк: десять девушек на пасхальном параде 1929 года закурили сигареты, что стало одновременно и пропагандой феминизма, поскольку подрывало табу на курение женщины на людях. Сигареты теперь воспринимались как «факелы свободы».

Бернейс навлек на себя ожидаемую критику: ему вменяли в вину узурпацию роли демократии через влияние на мысли людей, провоцирование массовых эффектов вместо призыва к индивидуальной ответственности, а также излишний упор на клише и эмоциональную реакцию в противовес интеллектуальным задачам. На это он отвечал, что в эпоху масс-медиа использование техники неизбежно, а пропаганда вездесуща. Отдельные люди и группы людей имеют право отстаивать свои идеи, а конкуренция в этой сфере является здоровым явлением и для демократии, и для капитализма. Реакция на его утверждения была бурной из-за преувеличенных ожиданий, которые он возлагал на свою профессию, и его самопровозглашенного статуса пропагандиста. Хотя после Второй мировой войны мало кто стремился к такому статусу, вопрос о том, как развивается политическое сознание и как можно на него влиять, обсуждался без всяких экивоков. Вклад Бернейса заключался в демонстрации того, что импульсы нужны не только для формирования отношения к глубинным политическим идеологиям, но и для оформления более конкретных течений. В ходе политической борьбы 1950–1960-х годов по вопросам войны и гонки вооружений основное внимание сосредоточилось на стратегиях, позволявших добиваться нужного отношения со стороны общественности. Тоталитарные идеологии коммунизма и национал-социализма пытались на практике продемонстрировать восприимчивость толпы к политическим формулам, разрабатываемым привилегированной элитой. Они намеренно внедряли нужные взгляды в сознание населения, упрочивая тем самым свой диктат и обходя очевидные нестыковки с реальными условиями. Более того, их успех во многом основывался на страхе перед последствиями любых диссидентских проявлений, сомнений или отклонений от линии партии. Стоило давлению ослабеть, как идеи, зревшие под гнетом, прорывались наружу. Системы убеждений оказывались более комплексными и разнородными, а общественное мнение — менее ведомым, чем утверждали теоретики элиты. Бернейс же указывал на феномены более тонкие, лежащие глубже больших идеологических противоречий, где задействовались более узкие взгляды, а последствия не были столь значительными. По его мнению, не столько слова управляли поступками, как утверждали идеологи, сколько между словами и поступками существовали тесные взаимоотношения, так что успешным политикам и советникам по связям с общественностью следовало хорошо в них разбираться, чтобы достигать хотя бы мимолетных успехов, не говоря уже о долгосрочных победах.

Оглавление

Предисловие . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5

Часть I. Истоки Глава 1. Истоки 1: Эволюция . . . . . . . . . . . . . . . 15 Глава 2. Истоки 2: Библия . . . . . . . . . . . . . . . . 22

Глава 3. Истоки 3: Греки . . . . . . . . . . . . . . . . . 34

Глава 4. Сунь-Цзы и Макиавелли . . . . . . . . . . . . . 54

Глава 5. Стратегия Сатаны . . . . . . . . . . . . . . . . 67

Часть II. Стратегия силы

Глава 6. Новая наука о стратегии. . . . . . . . . . . . . . 80

Глава 7. Клаузевиц . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 93

Глава 8. Лженаука . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 108

Глава 9. Уничтожение или изматывание . . . . . . . . . . . 121

Глава 10. Мозг и мускулы . . . . . . . . . . . . . . . . 137

Глава 11. Стратегия непрямых действий . . . . . . . . . . . 148

Глава 12. Ядерные игры . . . . . . . . . . . . . . . . . 159

Глава 13. Рациональность иррациональности . . . . . . . . . 171

Глава 14. Партизанская война . . . . . . . . . . . . . . . 196

Глава 15. Наблюдение и ориентирование . . . . . . . . . . 212

Глава 16. Революция в военном деле . . . . . . . . . . . . 235

Глава 17. Миф о великом стратеге . . . . . . . . . . . . . 259

Часть III. Стратегия снизу

Глава 18. Маркс и стратегия для рабочего класса . . . . . . . 268

Глава 19. Герцен и Бакунин . . . . . . . . . . . . . . . . 287

Глава 20. Ревизионисты и авангард . . . . . . . . . . . . . 305

Глава 21. Бюрократы, демократы и элиты . . . . . . . . . . 325

Глава 22. Формулы, мифы и пропаганда . . . . . . . . . . . 348

Глава 23. Сила ненасилия . . . . . . . . . . . . . . . . 372 Глава 24. Экзистенциальная стратегия . . . . . . . . . . . 397

Глава 25. Черная сила и белый гнев . . . . . . . . . . . . . 424

Глава 26. Система координат, парадигмы, дискурсы и нарративы . 448 Глава 27. Раса, религия и выборы . . . . . . . . . . . . . 468

Часть IV. Стратегия сверху

Глава 28. Рост класса менеджеров . . . . . . . . . . . . . 496

Глава 29. Бизнес — это бизнес . . . . . . . . . . . . . . . 512

Глава 30. Стратегия менеджмента . . . . . . . . . . . . . 532

Глава 31. Бизнес как война . . . . . . . . . . . . . . . . 547

Глава 32. Подъем экономической науки . . . . . . . . . . . 556

Глава 33. Красные королевы и голубые океаны . . . . . . . . 568

Глава 34. Социологическая задача . . . . . . . . . . . . . 586

Глава 35. Продуманная или неотложная . . . . . . . . . . . 599

Часть V. Теории стратегии

Глава 36. Пределы рационального выбора . . . . . . . . . . 619

Глава 37. За границами рационального выбора . . . . . . . . 634

Глава 38. Истории и сценарии . . . . . . . . . . . . . . . 653

Благодарности . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 679

Примечания